Их обручила «Гроза двенадцатого года» — прославленного красавца-генерала, по которому сходили с ума все невесты высшего света, и молодую вдову, за холодность с мужчинами прозванную «ледяной баронессой». Но даже самый прочный лед тает в пламени войны.
Авторы: Юрьева Екатерина
и плавно опускались на землю, на деревья, на озеро, у кромки берега затянувшееся тонкой коркой льда. Докки, хорошенько укутанная в пуховый платок и подбитый мехом салоп, остановилась, залюбовавшись видом тихого заснеженного парка, окутанного зыбкой белой пеленой.
Она жила здесь почти полтора месяца, с трудом привыкая к новому жилищу в чужой стране, тоскуя по России, по Петербургу, хотя и запрещала себе вспоминать как свой дом, так и события, заставившие ее столь поспешно покинуть Россию.
Тот страшный день, когда Докки получила приглашение на помолвку Палевского и от потрясения лишилась чувств, остался у нее в памяти разрозненными смутными фрагментами: слуги переносят ее из библиотеки в спальню, заплаканная Туся растирает уксусом виски и запястья, Афанасьич пытается напоить ее каким-то отваром… Она отказалась его пить, хотя многое бы отдала тогда, чтобы забыться блаженным сном и ни о чем не думать, но смертельная, отчаянная обида на Палевского, как и оскорбление, нанесенное ей приглашением на его помолвку с другой, заставили собраться с силами и сделать то, что она должна была сделать.
Афанасьич был отправлен приобрести места на первый же отплывающий в Швецию корабль, — Докки готова была заплатить любые деньги, даже зафрахтовать целое судно, лишь бы немедля уехать из Петербурга. Пока спешно допаковывались и грузились на подводу сундуки и баулы, извещенный об отъезде баронессы Букманн с помощью внушительной взятки отметил паспорта Докки и Афанасьича в Адмиралтействе, выхлопотав заодно бумаги на слуг, которых было решено взять с собой, и себе, — видя в каком состоянии баронесса, он вызвался самолично сопроводить ее в Швецию и помочь там устроиться.
Докки нацарапала невнятные записки знакомым о безотлагательных делах, призывающих ее покинуть Петербург. Она хотела написать и Палевскому, но передумала. Поздравлять его с помолвкой для нее было невозможным, высказывать ему свои обиды было незачем, прощаться и вовсе было не нужно. Своим обручением с другой он разорвал их отношения, а присланное приглашение — после всех откровенных признаний — выглядело нарочито безжалостным и унизительным жестом.
«Он не посмел явиться ко мне и честно сказать, что женится. — Докки лихорадочно металась по дому, скорее мешая, нежели помогая слугам собираться, будто хотела убежать от снедающих ее мыслей. — Нет, он не смог бы сказать мне о своей помолвке прямо в глаза. Это было бы слишком жестоко даже при его циничном отношении к жизни и людям. За него все сделали родители, внеся мое имя в список приглашенных на его помолвку…»
А ведь во время недавнего разговора его мать казалась такой искренней, рассуждая о счастье своего сына.
«Как я, не раз столкнувшись с ложью и обманом, могла принять за правду ее слова?! И его?! — корила себя она. — Как могла я довериться им, когда все, все было ложью, сплошной ложью?»
Докки убивало осознание того, что, держа ее в своих объятиях, глядя на нее сверкающими от страсти глазами, говоря о своих чувствах к ней, Палевский одновременно обдумывал брак с другой.
«Как он мог?!» — мысленно восклицала она и не находила ответ на этот вопрос, не в силах поверить в его предательство, но все ее попытки оправдать его упирались в изящно отпечатанное приглашение на помолвку, говорившее само за себя.
Тревожное возбуждение, поначалу ее охватившее, затем сменилось отупляющей апатией. Докки не могла даже плакать — на то у нее не было сил, а перед глазами то и дело возникали изломанные, раздавленные останки цветов и испачканные измятые ленточки, втоптанные копытами лошадей в булыжник виленской площади…
Афанасьич договорился с капитаном судна, отплывающего через несколько дней, о выходе в море этой ночью. Поздним вечером Докки села в экипаж, затем — на корабль, и вот она в этом доме под Стокгольмом, что нашел для нее Букманн. Он помог и устроиться в нем, прежде чем вернулся в Россию.
Тянулись часы, складывались в дни и недели, а Докки все пребывала в том отрешенно-равнодушном состоянии, перемежаемом всплесками боли и раздирающего душу отчаяния, пока не почувствовала, как в ней зашевелился ребенок. Ребенок, который не был виноват, что его отец нашел себе более подходящую жену, а его мать полностью поглотили собственные переживания. Всячески отругав себя за пренебрежение малышом, она дала себе слово лучше питаться, совершать долгие прогулки по парку, не поддаваться печалям и думать только о настоящем и будущем, занимая свои мысли и свое время чтением, игрой на фортепьяно, вышиванием или изучением шведского языка.
Докки вдохнула свежий морозный воздух, рукой в варежке дотронулась до своего округлившегося живота и повернула обратно, к дому, медленно проходя