с той стороны, по меньшей мере, где‑нибудь сбоку. Слава Богу, пока что обходилось.
В большом церковном дворе Лебедев развел красивый фруктовый сад: яблони, абрикосы, миндаль, а в этом году говорил, что хочет высадить белый инжир, вдруг приживется. Никита подумал, что завезти Лебедеву саженцы – неплохой повод для встречи. Он заехал в оранжерею, под которую была перестроена расположенная неподалеку и давно брошенная жителями пятиэтажная хрущевка, объяснил работникам, что его не будет, скорее всего, до обеда, на верхнем этаже выкопал пять инжирят, завернул в мешковину, спустился и привязал сверток к велосипеду.
Обогнув большую аккумуляторную станцию, занявшую место бывшей бензозаправки «Лукойл», Никита, по сути, выехал из Москвы. Раньше здесь была четырехполосная автострада, но нигде вокруг не сохранилось ничего, что могло бы напоминать о ней. Теперь под колесами бежала грунтовка, приятно желтеющая под утренним солнцем среди невысоких елей и берез. Велосипед мягко подбрасывало, апрельский ветер шумел в ушах и трепал широкие листья привязанных к раме саженцев, пахло влажной землей, лесом, кожей сиденья, по‑хорошему, едва ощутимо, постукивало под ногами в педалях, в цепи, и Чагину хотелось ехать так долго‑долго, и забыть о неприятном визите, о разногласиях с женой, о Секторе и о мучительной необходимости выбирать.
За леском был поворот, и дальше открывался вид на зеленые купола невысокой церкви с белыми стенами, на роскошный свежий сад и старую каменную оградку с зеленой деревянной калиткой, в которую Чагин минутой позже и вкатил свой велосипед.
В саду и вокруг церкви не видно было никого, зато откуда‑то с заднего двора слышалась довольно громкая музыка и всхрап лошадей. Там, на заднем дворе, Лебедевым была устроена конюшня, в которой он проводил времени чуть ли не больше, чем в саду. Никита прислонил велосипед к ступеням входа и обошел церковь. Здесь музыка звучала намного громче. «Fantasy, return to the fantasy», – пел неестественно высокий, но нельзя сказать, чтобы особенно неприятный голос. Мелодия показалась Чагину очень знакомой, хотя он и не слишком хорошо разбирался в рок‑музыке шестидесятых или семидесятых годов прошлого века, – всё это было задолго до его рождения. Двор был залит солнцем, колонки, откуда звучала музыка, стояли у стены. Ворота в конюшню были распахнуты, в проеме было как‑то таинственно темно, тянуло запахами сена и лошадей.
– Борис! – позвал Чагин, и вскоре из недр конюшни показался священник.
Это был среднего роста мужчина лет пятидесяти‑пятидесяти пяти, одетый в джинсы и клетчатую байковую рубашку с подвернутыми до локтей рукавами. В расстегнутом вороте рубашки виднелась белая футболка ослепительной чистоты. Такой же чистоты и сухости, словно только что прожаренное в специальном медицинском шкафу, было и все в этом худом, поджаром человеке, – сухое загорелое лицо, внимательный взгляд голубых глаз, короткие не по сану волосы с сильной проседью и абсолютно седая, аккуратно подстриженная бородка. Чагин всегда считал, что больше всего Лебедев похож на инструктора по альпинизму, закалившегося в горных походах. Но, конечно, он знал, что при ближайшем рассмотрении становится заметна особая монашеская прозрачность взгляда и не только взгляда, а словно и всего тела Лебедева, и такой, конечно, уже не бывает у туристических инструкторов.
– Никита! – обрадовался Лебедев, вытирая руки. – Привез?
– Привез, – сказал Чагин, невольно улыбаясь.
– Секунду. – Лебедев сделал тише музыку. – Это я ее дразню такой музыкой, говорю, чтобы запомнила и включала после моей смерти. Сейчас познакомлю.
– Регина! – позвал он, зачем‑то обеспокоенно оглянувшись на одноэтажный флигель, расположенный чуть поодаль.
В темном, резко пахнущем, проеме конюшни возникла привлекательная голубоглазая женщина с гладко стянутыми в пучок, густыми темными волосами, на вид лет тридцати пяти. На самом деле ей могло быть и сорок, и даже больше:
«тихие» часто выглядят моложе своих лет, а в том, что она была именно «тихой», Чагин почти не сомневался.
– Никита. – Чагин пожал протянутую ему ладошку с налипшей травинкой.
Поздоровавшись, женщина ткнула Лебедева кулаком в плечо:
– Издевается надо мной, видите? После смерти! Да он весь, как кизил, не знаю, или саксаул какой‑нибудь, жилистый, скрученный. Нас всех переживет.
Улыбка этой женщины, любовь, которая светилась в ее взгляде, когда она смотрела на священника, озаряли еще больше весь этот и без того светлый двор. «Moonlight night after moonlight night side by side they will see us ride», – вкрадчиво лилось из приглушенных колонок, и Чагину, хорошо понимавшему