считает меня чокнутым Он, видимо, решил, что я сейчас несу невероятную чушь».
— Вы хотите еще что-то сказать, лейтенант?
«О да, разумеется. Про Седраха, Мисаха и Авденаго. “Навуходоносор… повелел разжечь печь в семь раз сильнее, нежели как обыкновенно разжигали ее, и самым сильным мужам из войска своего приказал связать Седраха, Мисаха и Авденаго и бросить их в печь, раскаленную огнем[22]”».
— Нет, больше ничего.
— Можно забрать тело?
— Пока еще нет.
«У боли свои правила,— размышлял Киндерман,— мозг способен отвлечься от нее в любой момент. Но каким образом? Царь небесный нам этого не объяснил. “И покатятся головы”,— мрачно подытожил он».
— Стедман, идите. Отдохните, выпейте кофейку.
Киндерман проводил патологоанатома взглядом, пока тот не добрался до сторожки на пристани, где к нему присоединились другие судебные эксперты. Все они вели себя как обычно. Кто-то даже пытался шутить и негромко смеялся. Киндерман никак не мог взять в толк, что же это такое могло их сейчас вот так развеселить. Но тут он вспомнил трагедию «Макбет» и в который раз подумал о том, что мораль нынче и гроша ломаного не стоит.
Один из судебных экспертов протянул Стедману толстый регистрационный журнал. Патологоанатом одобрительно кивнул.
Вся остальная компания побрела прочь с пристани. Они шагали, ступая по похрустывающей гальке, вдоль берега и, миновав машину скорой помощи с бригадой врачей, уже весело обсуждали свои бытовые проблемы. Двигаясь по пустынной джорджтаунской улице, вымощенной булыжником, они, вероятно, плакались друг дружке в жилетку, жалуясь на своих сварливых жен. Они торопились позавтракать — возможно, дома, а скорее всего, в уютной «Белой башне» на М-стрит. Киндерман взглянул на часы и кивнул. Разумеется. Именно в «Белой башне». Она работает круглосуточно. «Луис, пожалуйста, глазунью из трех яиц. Побольше бекона, ладно? И горячую булочку». До чего здорово устроиться сейчас где-нибудь в уютном и теплом местечке!
Вот они свернули за дом и исчезли из виду. Сразу же из-за угла донесся взрыв смеха.
Киндерман снова посмотрел на патологоанатома.
К Стедману тем временем подошел сержант Аткинс, помощник Киндермана. Молоденький и тщедушный сержант носил поверх коричневого фланелевого пиджака морской военный бушлат, а на голове — черную морскую фуражку. При этом он натягивал ее на уши, пытаясь скрыть свою стрижку под «ежика». Стедман вручил сержанту регистрационный журнал. Аткинс кивнул и, отойдя немного в сторону, расположился на скамейке перед входом в сторожку. Он не спеша раскрыл журнал и принялся внимательно изучать записи. Тут же, на скамейке, сидели плачущая женщина и медсестра. Последняя ласково поглаживала женщину, пытаясь хоть как-то ее успокоить.
Стедман стоял теперь в одиночестве и, застыв на месте, не сводил глаз с женщины. Киндерман с интересом вглядывался в его лицо. «Итак, какие-никакие чувства ты таки испытываешь, Алан,— про себя рассуждал он.— После стольких лет работы, после всех этих трагедий и насилия в тебе все-таки осталась некая субстанция, которая продолжает чувствовать. Это хорошо. Ведь и я точно такой же. Мы с тобой являемся частью великой тайны. Если бы смерть была так же естественна, как, например, дождь, то с какой стати мы бы с тобой сейчас испытывали все это, Алан? Конкретно, ты и я. Почему?»
Внезапно Киндерману до боли захотелось оказаться дома, в своей постели. Усталость опутывала ноги, а затем по костям тяжело утекала в недра земли.
— Лейтенант?
Киндерман медленно обернулся.
— Да?
Сзади стоял Аткинс.
— Это я, сэр.
— Да, вижу, что это ты. Я это вижу.
Притворившись, что разглядывает его с откровенньм презрением, Киндерман метал один за другим недовольные взгляды то на бушлат, то на фуражку Аткинса. И наконец заглянул ему в глаза. Глаза у сержанта были маленькие и зеленоватые. Они всегда были обращены немного внутрь, в себя, и от этого создавалось впечатление, будто Аткинс все время находится в состоянии медитации. Киндерману же он напоминал этакого средневекового святошу, какими их обычно представляют в кино: не улыбающегося аж до гробовой доски, на редкость честного и искреннего, но непроходимо глупого. Однако последнее никак не относилось к Аткинсу, и лейтенант об этом прекрасно знал. Сержанту стукнуло тридцать два года, он морским пехотинцем участвовал во вьетнамской войне. Призвали его туда прямо из Католического университета. За внешней невозмутимостью скрывалась натура яркая и прекрасная, достойная внимания и уважения, проникнутая истинной человечностью. Да и прятал-то Аткинс ее вовсе не из-за хитрости, а потому, как считал Киндерман, что душа у сержанта