У Джозефа Гейста наступила черная полоса. Научный руководитель выставила его из аспирантуры, а подруга — из квартиры. Он остался без крыши над головой и без любимых книг. Рюкзак с жалкими пожитками за спиной, да голова Ницше подмышкой — вот и все имущество молодого философа.
Авторы: Джесси Келлерман
то-то и то-то, в сущности, он вообще ни о чем меня не просил. Намерения его были, разумеется, недвусмысленными, однако, попытавшись извлечь из произнесенных им слов хоть что-то определенное, я остался с пустыми руками. Он описал мне совокупность обстоятельств – старая больная женщина, соблазнительное состояние – и предоставил делать собственные выводы. Многое из сказанного им даже и не облекалось в слова, но передавалось посредством жестов, пауз, просодики; и тем не менее, описывая вокруг своей цели круги, он сделал ее куда более явственной, чем если бы говорил о ней прямо. Эрик был, внезапно понял я, истинным последователем континентальной школы, а его речь – шедевром драматического подтекста.
Да, но разве разговор о подобных вещах – преступление? И, не сообщив о нем полиции, я стану соучастником всего, что предпримет в дальнейшем Эрик? Несу ли я юридическую ответственность? Или моральную? Я не знаю, почему он выбрал именно меня, однако полицейские наверняка решат, что у него имелись на то причины. Я попробовал поставить себя на их место. Представил, как кто-то входит в участок (который в моем воображении выглядел совсем как публичная библиотека – только все в ней были при оружии и значках), приближается к столу дежурного и начинает сыпать непрошеными признаниями. На что это будет похоже? А очень просто: на то, что я сначала согласился помочь Эрику, а после пошел на попятный. Я не знал, почему он выбрал меня, однако полиция наверняка решит, что у него имелись на это причины, и, предлагая себя в подследственные, я обращусь в соучастника преступления, которое еще не совершено, которое, может быть, и не совершится никогда, сама идея которого была известна только нам двоим. Ему же ничего не стоит заявить, что именно я обратился к нему с предложением, – или что никаких таких разговоров у нас и не было. Это все равно что кричать: «Волки! Волки!» – и тыкать пальцем в себя самого. Нет, о полиции не могло и речи идти. Но кто же у меня тогда остается? Альма? В лучшем случае она решит, что я заговариваюсь, а скорее всего, что брежу наяву. К такому же выводу, если не к обоим, придет и врач, да и любой из моих знакомых, попробуй я поделиться с кем-то из них. Возможно, это и составляло страховой полис Эрика: понимание, что если я начну искать чьей-то помощи, то либо навлеку подозрения на себя, либо произведу впечатление душевнобольного. И стало быть, что меня ждет в дальнейшем? Новые улещивания Эрика. Если они не подействуют – угрозы. Физическое запугивание. А может быть, он просто найдет другого соучастника, что обратит меня в человека, который слишком много знает.
«Когда в следующий раз увидите, как она страдает, вспомните о том, что я вам сказал».
Какое присущее мне качество позволяло предположить, что я окажусь восприимчивым к подобной идее? Думал ли он, что сумеет уговорить меня? Или думал, что я в уговорах и не нуждаюсь? Я вспоминал все то время, какое провел, сидя с ним рядом и наблюдая, как он заигрывает с Альмой. Не подал ли я ему некий сигнал, говоривший: давай, действуй, путь открыт? Как-то не так взглянул на него? Или, скажем, он улыбался, кивал мне, а я улыбался и кивал в ответ? Чем я навлек на себя случившееся? И давно ли он это планировал? Со времени нашего знакомства? С той ночи в Арлингтоне? Ее он тоже спланировал? И девушки подыгрывали ему? А утренняя сцена была задумана для достижения некой цели? Но это уже и впрямь домыслы душевнобольного.
Хуже всего то, как он подал свою идею, – изобразив предложенное им актом милосердия. Было ли то стрелой, нацеленной в мое слабое место, или он действительно так и считал? Пришлось ли ему попотеть, убеждая себя в правильности этой мысли, или это не составило для него никакого труда? Вторгалась ли она в сознание Эрика, нанося ему удар за ударом, разрушая его совесть, точно вода, капли которой пробивают в мерном падении каменное ложе пещеры? Или у него никакой совести отроду и не водилось?
А как насчет меня?
Понимал ли он, что делает, когда подкидывал мне эту идею?
Каждому из нас приходят в голову мысли, нисколько нами не прошенные. Я хоть и не мог воспринимать ситуацию так же, как Эрик, или даже видеть ее, как видит он, но, однако же, думал о сказанном им. Да и как бы я мог не думать? Человек не способен автоматически отбрасывать мысли, которые его посещают. Оно, может быть, и странно, но с ним происходит нечто прямо противоположное. Чем более глухой намордник я надевал на определенные помыслы, тем громче они гавкали. Да, верно, я думал об этом. Думал в ту ночь, слыша, как Альма ковыляет наверху, – мне хотелось подняться к ней, но я удерживался из боязни обидеть ее. Думал всю следующую неделю, когда температура воздуха резко подскочила, Альме стало еще хуже, и мне пришлось снова позвонить