Интендант. Дилогия

Август 1941 года. В тылу вермахта остался сельский район, где только что отгремели бои, и на поле сражения лежат неубранные тела убитых красноармейцев. Население растеряно. В этот момент здесь появляется наш современник. Он оказался в прошлом случайно и в любой момент может возвратиться домой. Но это означает бросить в беде людей, которые на пришельца надеются.

Авторы: Дроздов Анатолий Федорович

Стоимость: 100.00

она и наградила триппером. Две недели до свадьбы, отложить никак нельзя — конец любви, а у меня с конца капает. Жених, мать его… В больницу не пошел, боялся выплывет, лечился сам. Промывал, порошки пил — помогло. То есть клинические проявления исчезли. Но я же врач и знаю: надо выдержать срок, чтоб удостовериться в полном выздоровлении, иначе заразишь партнера. Как я мог Соню?! Мою Сонечку… Тут свадьба, первая брачная ночь. Легли с ней, вижу — ждет, а я не могу… — Гольдберг сжал кулаки. — Обещал, в любви клялся, а сам… Придумал: нервы! Вижу: не верит! «Ладно, — решил, — через неделю излечение подтвердится, поправим!» А через неделю — повестка из военкомата! Армия, госпиталь, плен… — Гольдберг вздохнул. — Мост отремонтировали, вернули нас в лагерь подыхать. Тут и случились вербовщики. Не хотите, мол, послужить третьему рейху в охранной роте? Большевики бегут, война скоро закончится, пора думать о себе. Немцы — культурная нация, хорошее питание, одежда, теплые казармы. Многие подписались, в том числе и я…
   — Присягу фюреру давал? — спросил Крайнев.
   — Давал. Твои тоже давали.
   — Моим я велел, а тебе кто?
   — Сам. Жить хотелось.
   — Дальше!
   — Кормили и вправду сносно, одели, обули. Только из казармы — ни шагу, увольнение редкость, да и то в сопровождении немца. В остальное время стой на вышке или у ворот, охраняй станцию. Я, правда, не охранял, врач все-таки. Немцы русских лечить не хотели, взяли меня. Народ в роте собрался разный, сволочи много. В глаза меня «жидом» звали, в бане приглядывались, не обрезан ли, — Гольдберг опять усмехнулся уголками губ. — К счастью, отец у меня атеист, врач, мама и вовсе русская, крестила меня в младенчестве. Я не знал. Мать призналась, как в армию шел. Крестик дала, я его в карман сунул да потерял где-то. Не верил. Хоть не комсомолец, но атеист. На собраниях говорил: «Бога нет!», хоть за язык не тянули. Вспомнил мне Господь те слова…
   Стало мне ясно: в роте не заживусь. Найдется рьяный, стукнет немцам, те долго разбираться не станут… Что делать? Бежать? Станция в черте города, везде охрана, патрули. Некоторые пробовали. Ловили и расстреливали перед строем. Случай подвернулся — съездить в округ за лекарствами. Этим занимался немец-врач из местного гарнизона, но он проштрафился и загремел на фронт. Послали меня. Дали немца в провожатые. Лекарства мы получили, но возвращение отложили. Немцу захотелось гульнуть, у них служба тоже не мед. Тогда я и решил: Сейчас или никогда! Деньги имелись, получку немецкую не тратил, как другие, накупил немцу выпивки, закуски… Наливал, пока тот свалился. Сам — на базар. Нашел какого-то спекулянта. «Поменяй, — говорю, — форму на гражданку». Он носом закрутил, я ему — часы, которые у немца с руки снял. Отвел он меня в переулок, дал вместо мундира какую-то рванину. Вместо сапог — опорки разбитые. Сапоги я отдавать не хотел, так он предложил за них документ, с которым немцев можно не бояться. Понял, гад, кто я. Согласился. Даже обрадовался. Потом разглядел: бумажка липа-липой, показывать ее немцам — петлю себе выпрашивать. Выбросил. Взял ноги в руки — и к Соне!
   — Почему к ней?
   — Долго рассказывать.
   — Я не спешу.
   — В лагере у нас дед один был. Годами не старый, лет пятидесяти, но все «дедом» звали. Выглядел серьезно, хоть обозник всего-навсего. Бывший монах, отец Григорий. В двадцатых годах монастырь разогнали, монахов кого сослали, кто сам ушел. Отец Григорий пристроился в колхозе коней смотреть. У него хорошо получалось, не трогали. Как война началась, мобилизовали вместе с лошадьми. В лагере он не таился, люди к нему потянулись. Верующие и атеисты. Там слова доброго ох как не хватало, а монах утешит и ободрит. Многие крестились. Сидели мы как-то с отцом Григорием, о боге беседовали, а меня вдруг как прорвет! Слезы ручьем, рыдания… «За что?! — кричу. — За что это все мне?! Чем я перед богом провинился?..» А монах меня по голове гладит: «Рассказывай!» Я и выложил — все, что от других таил. Как пил, гулял, обижал людей. Про женщин, мною брошенных, про болезнь стыдную, Соню, так и не ставшую женой… Рассказываю, плачу, а он меня по голове гладит. Как закончил, говорит: «Господь тебе милость великую даровал: при жизни страданием грехи великие искупить. По смерти не прошел бы ты мытарства небесные. Радуйся и благодари Господа! Вижу: полностью сердце ему открыл, во всех грехах покаялся!» Накрыл мне голову полой шинели и грехи отпустил. После велел: «Молись! Господу нашему и Богородице-заступнице. Своими словами молись, как сердце чувствует. Я послушался…
   — Что с ним стало? Монахом?
   — Не знаю. Я немцам пошел служить, он в лагере остался. Он не ругал меня, даже не отговаривал. Сказал на прощание: «Бога не забывай!»