Русская фантастическая проза Серебряного века все еще остается terra incognita — белым пятном на литературной карте. Немало замечательных произведений как видных, так и менее именитых авторов до сих пор похоронены на страницах книг и журналов конца XIX — первых десятилетий XX столетия. Зачастую они неизвестны даже специалистам, не говоря уже о широком круге читателей.
Авторы: Грин Александр Степанович, Валерий Брюсов, Войнович Владимир Николаевич, Гумилевский Лев Иванович, Никулин Лев Вениаминович, Оссендовский Антоний, Северцев-Полилов Георгий Тихонович, Рославлев Александр Степанович, Барченко Александр Васильевич, Каразин Николай Николаевич, Потапенко Игнатий Николаевич, Белов Вадим М., Криницкий Марк, Бухов Аркадий Сергеевич, Кохановский Владислав Дмитриевич, Лазаревский Борис, Дорин Д., Одинокий В., Ремизов Александр Михайлович, Руденко Н., Бекнев Сергей Александрович, Строев М.
Я… я…
Она торопливо подошла. Тот задыхался, едва разжимая ссохшиеся губы, едва поворачивая в сухом рту словно одеревеневший в долгом беспамятстве язык. Но кое-как сумел выговорить:
— Сестрица… Я слышал…
Она совсем низко наклонилась над ним, успокаивая ласковым прикосновением нежных рук, стараясь понять, рас слышать.
— Не выживу… А я не хочу… Я хочу рассказать… Хочу… Тогда умру… Я скажу… скажу…
Не выдержал напряжения последних сил и умолк, впадая в беспамятство. Доктор прислушался к его дыханию и смущенно развел руками:
— Я всегда говорю — может быть… Ничего верного нет в медицине… Ничего…
И с любопытной улыбкой обратился к сестре:
— Ведь это кризис у него, сестрица… Теперь выживет, наверное… И как он мог слышать… Как…
Махнул рукой, точно досадуя на непорядок в его обходе, и опять двинулся дальше.
— Вы оставайтесь с ним, пока…
Сестра осталась.
Было что-то особенное и в словах этого раненого, впервые разомкнувших его потрескавшиеся губы за время пребывания в госпитале, было что-то особенное и в его бледном лице, странно выделявшемся из сотни других таких же бледных лиц, неподвижно покоившихся на белых подушках длинного ряда коек. Гримаса боли, искажавшая углы его губ, словно занемела в одном осязании чего-то ужасного, неотвратимо близкого, всегда стоявшего рядом с ним.
А ожившие теперь черты лица то и дело сквозили выражением страшного напряжения. Точно каким-то только желанием мучилось все тело и смутный инстинкт толкал, напрягая все душевные и телесные силы, только на оправдание этого желания. И это было так ясно в чертах его лица, что невозможно было отвести взгляда от него, невозможно было трезвым рассудком задушить желание чем-то прийти ему на помощь.
Сестра сидела возле него, молчала и ждала. И мучилась сознанием своего бессилия помочь ему, облегчить его страдания.
А вечером он очнулся. Застонал, заговорил, точно бредил:
— И опять он не то сказал… Не выживу я… Умру… Опять умру. Был уж я мертвым… И там был… Там был… У Господа души человеческие меня отпросили… Только рассказать.
И улыбнулось его лицо: радостно и светло улыбнулось.
Он замолчал на минуту, точно ждал вопроса. И сестра спросила:
— О чем рассказать?
Не было в ее вопросе любопытства, не было искренности. И тот понял:
— Не веришь, сестрица… А ты поверь… Поверь! А вот что я знаю…
Точно просветившая его лицо улыбка дала ему силы. И удивлял его связный рассказ и не были слова похожи на бред. А он улыбался и рассказывал:
— Пошли мы в атаку, сестрица. И шел уж я не впервой. А только надумано было мной в этот раз, что моя пришла череда умереть. И на первом же шагу долбануло меня в грудь, так что словно от толчка только я и упал. Шли это наши через меня, которые и по мне — хорошенько все я помню. Помню я, как и душенька во мне колыхалась, ровно за тело цеплялась, уходить не хотела. И долго так-то. С ночи до другого вечера, стало быть. А вечером меня подобрали и сволокли в могилку. Душенька-то моя во мне еще была. А как стали землей присыпать, учуял я, что душенька из меня вышла. И такое странное со мной сталось: не боли у меня, ни страданий… Ничего, только легкость какая-то. И поплыл я как в воздухе… И вдруг увидел, как кругом меня все такие же душеньки в воздухе плавают. И облики у них человеческие, а только прозрачные, прозрачные, как воздух дым какой… И стремятся, вижу я, все они ко мне. Тут я и тех увидал, что могилу засыпать хотели… Только немцы им засыпать не дали. Налетел разъезд ихний, наши и отошли от могилы и скрылись… А тут подхватили меня словно вихрем душеньки человеческие и понесли по полю… И понесли…
На минуту замолчал. Потом откинулся на подушки и выговорил тихо:
— Доктор идет… После доскажу…
Доктор подошел к его койке. Сестра, пожимая плечами, рассказала ему.
— Бредит… Это хорошо, останется, значит… — равнодушно заметил он.
— Да вы послушайте, доктор… Совсем не похоже на бред…
— Бывает… Послушайте… Любопытно все-таки…
Она опять села около больного. Тот не открывал глаз, пока доктор не отошел в самый конец комнаты, и только тогда опять тихо заговорил, словно и не прерывал своего рассказа:
— И чувствую я, что легко мне и хорошо и радостно… Спрашиваю… Чудно так: спрашиваю, а голоса не слышу и губами не шевелю… Это, вот, мол смерть такая-то и есть? Не страшно совсем?.. Они отвечают: сейчас мы еще на земле… Срок положен душе в сорок дней. А тогда уж на Суд Божий представимся мы… А был я, сестрица, неверующим… И в душу человеческую веры не имел. Со студентами (при университете служил я) всему научился… Поверил я им, что ни души нет никакой, ни жизни там загробной… А тут и спрашиваю: нельзя ли, мол, сказать нашим