Кто из нас ни разу не слышал, что великих людей не существует, что подвиги, в сущности, не такие уж и подвиги — потому что совершаются из страха либо шкурного расчета? Что нет отваги и мужества, благородства и самоотверженности? Мы подумали и решили противопоставить слову слово. И попытаться собрать отряд единомышленников.
Авторы: Ник Перумов, Камша Вера Викторовна, Раткевич Сергей, Дмитрий Дзыговбродский, Непочатова Кира, Раткевич Элеонора Генриховна, Задунайский Вук, Березин Владимир Сергеевич, Жуков Дмитрий Александрович, Павлова Александра Юрьевна, Максимов Юрий Валерьевич, Микаэлян Мария, Гридин Алексей Владимирович, Журенко Павел, Рой Дмитрий, Белильщикова Елена, Котов Сергей, Коломиец Николай, Степовой Максим
И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.
Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном — капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта, с дыркой в животе и перебитой ногой.
Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмет пальцы плена на его горле.
Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:
— Вы теперь — Аршба, запомните, командир, вы — Аршба, старший механик Аршба.
И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть — но было так больно, что заснуть не получалось.
Тогда он стал считать все повороты чужого корабля — 290 градусов, и шли пять минут, потом поворот на десять градусов, полчаса… Часы у него никто не забрал, и они горели зеленым фосфорным светом в темноте.
Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день — пока не услышал колокол тревоги.
То капитан Григорьев заходил на боевой разворот — сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмерке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.
Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью — так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.
И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолета, к себе — но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.
В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом — и самолет, заваливаясь вбок, ушел прочь.
Тогда вновь началось время считалочки: один час на двести семьдесят, остановка — тридцать минут…
Потом Коколия потерял сознание — он терял его несколько раз, — спасительно долго он плыл по черной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счета: 290, 10, 10, 30…
И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.
Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мертвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.
Мертвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мертв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.
Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рев танка, что снес ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слез, и пошел выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошел фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.
Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.
Иногда он вспоминал черную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после нее. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.
Иногда, до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто лег в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и черная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.
Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.
Человек в дорогом мятом плаще шел прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поименно и составляя специальный список.
В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин — только от брови к уху шел у гостя безобразный белый шрам.
Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.
Дело у Коколии, как и прежде, было одно — подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе.
Он не стал заходить в свое одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул