— и, замечу вам, хорошо начавшему — Владимиру Аверкиеву.
И вот Володя, чуть прихрамывая, подходит к микрофону. Звонкий его голос, срывающийся от волнения, разносится по двору:
— Это не только мой начальник! Это мой старший друг и учитель лежит здесь!.. И перед его гробом я клянусь… на всю жизнь…
Как все-таки здорово сделали, что организовали этот митинг! Сколько людей поймут, что если за них кто-то отдал свою жизнь, а еще кто-то готов ее отдать — и не на войне, когда воюют все, весь народ, а сейчас, в мирные дни, — если кто-то готов отдать за других жизнь, то как же должны жить эти другие, как должны относиться друг к другу! Перед лицом такой смерти люди могут многое решить для себя, для своей жизни дальше, для своих взглядов на эту жизнь.
Но как трудно убедить себя, что и после твоей смерти, если эта смерть будет такой же достойной, как у Гриши, жизнь чуточку изменится к лучшему и кто-то из оставшихся людей станет тоже чуточку лучше. Как трудно убедить себя в этом!
В ту ночь, когда погиб Гриша, я тоже бежал на пули. Разве я думал о смерти? Или о бессмертии? Или о других людях, ради которых я бегу на эти пули? Ни о чем я не думал. Меня в тот миг вели вперед ненависть и долг. И только. Но сейчас мне хочется верить, что смерть Гриши оставит все-таки след в судьбах и мыслях многих людей, мне необходимо так думать. Я тоже не забуду Гришу Воловича. Но пусть и другие его не забудут. Не только друзья. Но и все эти люди, которые случайно пришли сюда сейчас и слышат то, что рассказывает Володя.
А Володе разрешили рассказать почти всю операцию, вернее, весь ее конец, но так, что невозможно догадаться, кто же был тот бандит и кто был с ним. Тут Володя вполне сознательно кое-что искажает. Он, оказывается, прекрасно подготовился к такому рассказу. И он все запомнил, даже этот последний Гришин рывок там, в сарае, когда он загородил собой Константина Прокофьевича.
— …После этого бандит выскочил из сарая и кинулся бежать, — азартно рассказывает Володя замершим от напряженного внимания людям во дворе. — За ним бросился один из наших товарищей. Бандит заметил погоню и начал отстреливаться. Многие из вас слышали эти выстрелы. Но свист пуль слышал только наш товарищ. И все-таки он продолжал преследование.
В этот момент кто-то осторожно берет меня за локоть и шепчет:
— Быстро в машину. За воротами налево.
Я оборачиваюсь и вижу исчезающего в толпе Петю Шухмина и, конечно, тут же устремляюсь за ним. На нас никто не обращает внимания.
Петю я настигаю уже у самых ворот:
— Что случилось?
— Случилось, что Кузьмич пять минут назад взял Федьку.
— Ну да?! Сам?
— Сам. Ну, я маленько помог. Пришел, понимаешь, сволочь, посмотреть, кого это он уложил. Раз никто на него не думает, то почему не прийти? Не утерпел, понимаешь. Такой психологический расчет у Кузьмича был.
Я не понимаю, почему Кузьмич не привлек и меня к задержанию Федьки. Все-таки это я гнался за ним тогда ночью, на моих глазах он убил Гришу Воловича, и в меня он стрелял. А Кузьмич вспомнил обо мне, когда надо Федьку допрашивать, и вот срочно прислал за мной Петю. И я считаю себя незаслуженно обойденным. Я не могу себе представить, что Кузьмич сделал так, потому что все еще сердит на меня, потому что хочет мне что-то доказать. Это все слишком уж мелко и совсем на него не похоже, на прежнего Кузьмича, во всяком случае. Но если это так, то много же он потеряет в моих глазах.
Мы с Петей приезжаем в отдел и немедленно идем к Кузьмичу. Первый допрос надо провести сразу после задержания, пока этот бандит сбит с толку, взволнован, растерян и испуган.
Кузьмича мы застаем одного. Он расхаживает из угла в угол по своему кабинету и, хмурясь, потирает ладонью седоватый ежик волос на затылке — чем-то, значит, недоволен. Высокая, чуть сутулая фигура его в просторном сером костюме, мятом и давно уже не модном, то почти пропадает на фоне темнеющего окна, то вновь возникает в полосе света от горящей лампы на столе. И тогда бросаются в глаза тяжелые складки на его лице и становится заметным, как Кузьмич устал.
При нашем появлении Кузьмич подходит к двери, зажигает верхний свет и поворачивается ко мне. Смотрит он на меня с довольной усмешкой, чуточку даже, я бы сказал, победно и говорит:
— Вот какие дела. Кое-что, оказывается, еще можем.
Мне понятна, конечно, его радость. Хотя, всегда сдержанный и скромный, Кузьмич обычно не позволяет себе так обнажать свои чувства. Но тут, по-моему, проявился — ну, как бы вам объяснить? — эдакий стариковский комплекс, что ли. Будто все полагают, что ему пора уходить на покой, что он уже свое отработал. А он вот сейчас доказал, что это не так и что он еще о-го-го какой.