что не верил, будто это кому-то поможет. И не больше других мог знать о состоянии здоровья усатого. 1 марта 1953 года он поступил так, как поступал уже тысячи раз: пролез в тесный ход из штольни и тихо побрел по пещере. Боль наваливалась время от времени, и тогда Синявый-Поликарп останавливался, одной рукой зажимал опухоль, а другой наваливался на стенку пещеры. Боль отступала, и Синявый брел дальше. Он не ел уже вторые сутки — плоть совсем не принимала пищи — и сразу стал сильно слабеть. Боль отступала, и Синявый стоял, опираясь на стенку пещеры, впитывая блаженство — не болит, и пока не надо двигаться, преодолевая слабость тела. Как всегда в пещере, странно сдвигалось сознание, приходило что-то необычное.
Синявый… А кто помнит, что никакой он не Синявый, а Поликарп? Поликарпушка… так звала мама. Вот они бредут по Закавказью… Прошли все-таки перевалами, бежали из мест, где нет огней над избами, где трупами забиты сами избы, где и через год не будет лучше — потому что выметен весь посевной хлеб. Горцы сами были нищи, и мимо их бедных домов сплошным потоком шли умирающие русские — женщины и дети.
Но горцы не умирали от голода, у них еще оставался хлеб. Ведь горцы не были народом-эксплуататором, горцы сами были жертвами царизма, и коммунисты пока не убивали горцев… по крайней мере, поголовно (массовое истребление вайнахов и кабардинцев будет позже, а русские были вначале). Горцам было одно название: «татары», но языки у них были разные. И много лет спустя, до самой смерти Поликарп будет с удовольствием слышать гортанные чужие звуки — это будут для него звуки того, как отступала страшная смерть. Им давали овощи, картошку, иногда давали даже хлеб, пускали на ночь в хлев или в амбар. В горах было холодно, холодный ветер, даже если днем и жарко. Особенно прохладно становилось по вечерам, только закатится солнце, и сразу становится зябко, тем более в рваной одежде. Непривычно давили со всех сторон снеговые вершины, крутизна, все казалось — парящие в вышине орлы подстерегают, только ждут, чтоб оступился.
Но уже через месяц мама, Поликарп, сестренка Таня шли уже теплыми долинами. По ту сторону остались деды, обе бабушки, отец, братья Вася и Сережа. По эту сторону хребта, теплыми долинами, мимо бамбука и тиса шли все, кто оставили семьи. Тут было тепло, люди тоже добрые — тоже «жертвы царизма» и тоже подавали хлеб. По ночам было тепло почти как днем, выл и хохотал кто-то в зарослях нечеловеческим голосом. Мать говорила: «шакалка». Стояли огромные звезды, бархатисто мерцали, совсем не как в России, по другую сторону хребта.
Поликарп хорошо помнил мать, и два воспоминания даже сейчас, накануне собственного конца, рвали ему, глупому, душу.
Первый случай был еще в горах. Ночевали в глиняной низкой халабуде — в ней хозяин-горец хранил мотыги, лопаты, лошадиную сбрую… все, что может быть нужно в хозяйстве.
Было высоко, холодно, непривычно, а Поликарпу снился хлеб и как он ест этот хлеб. Много белого хлеба, и весь он — одному Поликарпу. Поликарп во сне разрывал хлеб, жевал, глотал, еще не понимая, что он делает. Так и ел и ел во сне, пока не подавился, не проснулся до конца, не обнаружил в руке, во рту пресный горский хлеб — лаваш.
До сих пор стыдно еще не было, стыдно стало чуть потом. Когда Поликарп слышал шевеление со стороны матери и понимал — это она дала. При том, что вечером делили хлеб на равные части, под голодными взглядами детей, и не могло быть у нее никакого другого хлеба, кроме ее части. Не могло.
И вот тогда Поликарп сделал то, что не мог простить себе всю жизнь. Потому что хотя понимал Поликарп, что это за хлеб, — притворился, что не понимает, не стал думать, так же жадно дожрал жалкий кусочек, застрявший в глотке. Слышала ли мать, что он проснулся? Поняла ли?
Воспоминание мучило Поликарпа, жгло всю его жизнь. Тем более — он и не знал, где похоронена мать. Даже припасть к холмику, упасть на колени, что-то сказать… невозможно было даже это.
А второе… Тогда они шли уже по Закавказью, близко к персидской границе. Мать говорила: «Ленкорань». Мать стучалась в калитки, где жили «татары» и русские. Подавали и те, и другие.
Молодая женщина смотрела на них с высокого крыльца большого небедного дома. Хорошо одетая, и сразу видно, что из бар. Откуда видно, мальчик не смог бы объяснить, но не усомнился и на мгновение.
Женщина вынесла суп. Кастрюльку постного, простого супа, и невозможно объяснить для сытого, каким духом повеяло на всех трех от этого теплого, вкусного, заполняющего большую кастрюлю. Здесь всего было много, хватит на всех, не надо даже думать, как делить.
Поликарп потом и сам не мог понять, как это получилось… Женщина поставила суп на ступеньку, и все трое — мать, Танька, он сам, Поликарп,