Смерть по сценарию

Писатель Павел Клишин найден на даче мертвым. Что это: самоубийство, несчастный случай или умышленное убийство? Собственное расследование проводит бывший сотрудник уголовного розыска Алексей Леонидов. Главы рукописи погибшего писателя то приоткрывают завесу тайны, то, наоборот, ведут по неверному пути. Понять, что же в действительности произошло в доме писателя, можно лишь собрав все страницы рукописи.

Авторы: Андреева Наталья Вячеславовна

Стоимость: 100.00

— Черт возьми, — сказал Леонидов, глотнув наконец остывший кофе. — Да он и правда поэт, этот Паша Клишин.
— И подлец, — мрачно добавил Михин. — Ты читай, читай.
Алексей протянул этот листок Барышеву, а сам взял следующий:

«…Я начал с того, что сделал ей больно, а закончил тем же. Боже мой, но как это было! Мне показалось тогда, что Москва вымерла, что этот многомиллионный город враз опустел, выбросив меня и ее на свой необитаемый берег. Это было похоже на эпидемию холеры, чумы, свинки, чего угодно, потому что нас окружили невидимыми кордонами, как будто вся Вселенная заботилась о том, чтобы мы были одни. Я бросил писать прозу и стал писать только стихи. Они были плохими и жутко однообразными, но что может еще до обалдения счастливый человек? Только повторять на все лады: «Люблю, любимая, с любовью, про любовь…»
Я испарялся как личность с поверхности земного шара, словно вода, дошедшая до точки кипения. Я жил и не жил, потому что не чувствовал ни голода, ни собственного веса.
А какие ночи, какие были ночи! Потом ни разу в жизни я не приходил в бешеный восторг при взгляде на одну только выпирающую косточку женской ключицы, и никто не целовал с такой страстью.
А кончилось все тем, чем и должно было кончиться, когда любовники теряют элементарную осторожность: она забеременела. Нет, я ее не разлюбил, просто испугался. И не того, что буду отцом, а того, что вся моя жизнь так и кончится: женитьба, пеленки, молочная кухня, коклюши и ветрянки, работа в какой-нибудь газете, вечная нехватка денег, страдающие, безмолвные глаза жены — словом, обычные мужские страхи в такой момент. Я всегда считал себя личностью, человеком весьма оригинальным и имеющим на все свой собственный взгляд. И тут вдруг я оказался в плотной шеренге таких же лиц такого же пола и явственно почувствовал, как со всех сторон в меня упираются чужие плечи.
Жалею ли я сейчас, почти через четырнадцать лет? Какая может быть жалость? Мой поступок тогда был так естествен. Короче, я взбесился и стал на нее орать. Дело было в общаге, в ее комнате, откуда я выгнал ее подругу на пару часов, чтобы вправить любимой мозги. Слова вылетали из меня бесконтрольно.
— Дура, идиотка! Я тебе говорил, чтобы предохранялась, говорил?!
— Я не умею, — плакала Люба. — У меня не получилось.
— Ты что, не могла сделать то, что все нормальные бабы делают? И что теперь?
Она подавленно молчала.
— Хватит рыдать. Короче так: ребенок не нужен ни мне, ни тебе, поняла? Да на кой черт сопли эти, пеленки, папа-мама. Мне всего только двадцать лет, и тебе двадцать. Ты сегодня быстренько выясни, где можно сделать аборт, и не тяни.
— Где?
— Ну, спроси у своих подружек. У этой, как там ее, Гали, Вали… Рыжая такая. У нее на морде написано, что уже прошла через это.
— Валечка хорошая…
— Что?! Все вы хорошие. Ты спроси, а потом узнаешь, кто из нас прав. Завтра я приду с деньгами, мне тут гонорар отвалился за одну работу, так что не переживай. — Вспомнив, что у меня есть деньги, я сразу успокоился. Я уже жалел, что наорал на Любу, — ей делать аборт. Захотелось ее обнять и успокоить. Все остальное помню до сих пор, так все было больно. Подошел, положил руку ей на плечо:
— Люба, ну, Люба. Все, все, говорю, все…
— Почему же так, Паша?
— Не знаю. Я любил тебя. И похоже, никогда со мной такого больше не случится. Но было, понимаешь, было. С тобой у меня было все. Знаешь, эти дни, часы, минуты, это такое… Я благодарен тебе безумно, потому что не знал, как об этом писать. Что такое писатель, не ведающий любви, как он может судить о людях, а? Теперь я понял, что это упоение, быть может, даже счастье, но это коротко, с этим и ради этого нельзя прожить жизнь. Ты понимаешь?
— Значит, ты меня бросаешь?
— Люба, если я останусь с тобой, то больше ничего уже не напишу. Когда я с тобой — я в людях недостатков не вижу, такие они добрые, милые, хорошие, всем хочется верить и всех любить. Это чувство слепого щенка, которому остается только утонуть, когда его потащит к реке хозяин. Я за тобой не вижу ничего. Как с этим жить, а главное, зачем жить?
— Ты дурак, Паша.
— Сама дура, — разозлился я и решил уйти, потому что она ничего не поняла. — Значит, завтра, добавил я и ушел.
…Когда на следующий день я пришел, Люба сидела очень бледная. Жалко и страшно было смотреть, а рядом суетились две подруги.
— Господи, что? — Я задрожал, девушки переглянулись и вышли.
Она прошептала:
— Знаешь, Паша, я жутко боюсь врачей, мне Валя посоветовала горчичники, и я вчера…
— Вот идиотка! И как?
— Вроде началось…
— Значит, все? — обрадовался я.
— Наверное.
— Ну и хорошо. Я же тебе говорил, что у подружек надо спрашивать. Видишь, и идти никуда не пришлось.
— Да, не пришлось. — Она сказала эти слова как-то вяло.
— Тебе что, плохо?
— Да…
— Может, я пойду, а ты полежишь?
— Паша!
— Да?
— Ты иди, Паша. Я все поняла, мы лучше сейчас расстанемся. Иди.
— А завтра?
— Нет. Это все.
— Ну, как знаешь. Скоро сессия, потом лето, я записался в стройотряд. Поедешь?
— Нет, наверное.
— Тогда до осени?
— До осени.
И я ушел. А потом действительно была сессия и лето, и осень была, только Люба почему-то ушла в академический отпуск, как мне сказали в деканате, по состоянию здоровья. Появилась она в университете только через два учебных года. Я уже был на пятом. Мы даже не встречались. Очень редко я видел ее каштановый хвост, опять стянутый цветной резинкой, где-нибудь в коридоре, но она ко мне не подходила, а я тем более. Через год, заканчивая учиться, узнал, что Люба выходит замуж, и даже не расстроился: ну с кем не случается такой не слишком веселый и длинный студенческий роман?
…Потом как-то случайно я встретил ее на улице вместе с мужем и сначала даже не узнал: она сделала прическу, приличный макияж и смотрелась вполне стильно в сером брючном костюме. А главное, что меня поразило, Люба держалась очень уверенно. Я сразу вспомнил пушкинскую Татьяну: «Она была нетороплива, не холодна…» — и так далее. Правда, ее муж на генерала не тянул: здоровый такой тюфяк с лицом дегенерата в умеренной степени дебильности. Да и я не тянул на Онегина — в душе не разгорелось никакое пламя, даже сожаления и того не почувствовал — увы! Так, порадовался ее хорошему виду, хотел пройти мимо, да поймал узнающий отчаянный взгляд. Остановился, сказал тупое:
— Здравствуй, Люба, как живешь?
А что еще? Пройти мимо — я все-таки неплохо воспитан мамой-библиотекаршей. Для «ахов» слишком холоден. Она замерла рядом со своим амбалом мужем, тогда я так и не понял почему. Вообще, не знаю, как я потом попал к ее дому, зачем меня туда занесло. Кажется, шел к очередной бабе, заманившей меня в гости, а они с мужем, видно, жили в этом доме. Ох уж эта огромная, но такая тесная Москва! Люба попыталась что-то ответить, но этот муженек так стиснул ее хрупкую руку и так выразительно уставился на меня, что она поперхнулась, а я пожал плечами и пошел себе дальше. Вдруг услышал ее крик:
— Паша!
Я обернулся, но это было не мне. Мимо, задев меня острым локтем, пронесся небольшой загорелый пацан. Наткнувшись на меня, он буркнул:
— Дяденька, дай пройти, — и посмотрел сердито ярко-синими глазами, похожими на две льдинки.
Что-то кольнуло меня в сердце, что-то знакомое и странное. Помню я даже спросил:
— Эй, сколько тебе лет?
— Мама не велит с посторонними разговаривать, — на ходу бросил он и побежал дальше.
Тогда я ничего и не понял. Просто подумал, что для спокойной Любаши малец был слишком деловым и с характером. Вот и все. Вернее, тогда все.
Потому что было еще и потом: через десять лет после ее замужества. Я пришел в издательство, так, не в свое, левое, принес роман. Не собирался его там издавать, просто хотел, чтобы почитали редакторы из другого издательства, и, если бы захотели издать, можно было бы надавить на своих и потребовать пересмотреть условия договора. Дело не в романе, конечно. В приемной на месте секретаря сидела моя Любаша, в возрасте уже за тридцать, и смотрела на меня как на привидение. Вот тут у нас снова и закрутилось.
Но как она изменилась! Люба, моя домашняя, робкая Люба начала курить, в лексиконе появились резкие, порой не совсем приличные словечки. Даже любовники были, я сразу это понял. Сначала мы просто узнали друг друга, и это узнавание без последствий остаться не могло, тем более что мне теперь ничего не грозило.
Все-таки, как ни крути, женщина в жизни мужчины бывает только одна — все остальные только ее тени. И сама Любаша была теперь тенью того, от чего я много лет назад отказался. Но и этого мне хватило, чтобы сразу же сдаться, как только она хотела приехать ко мне. Никогда не думал, что буду втянут в такую пошлость, как любовь втроем, что буду класть трубку, услышав по телефону голос мужа, буду заботиться о том, чтобы Люба не опоздала к ужину, если к этому ужину ее ждали. Не предполагал, что не хватит сил, чтобы оборвать всю эту ерунду. Что ж, я справедливо наказан. Лучше уж лежать теперь отравленным ядом, чем жить такой жизнью. Она все равно ни к чему бы не привела.
Конечно, бедняга сосед был тут ни при чем: он выпил свою рюмку, я свою, мы мирно поболтали о том, что жена Цезаря вне подозрений. Я поклялся, что близко не подойду теперь к его даче, раз он такой ревнивый, и поспешил его спровадить. Потому что сами понимаете, кого ждал в тот вечер, когда меня убили.
Она приехала в половине девятого на электричке, открыла дверь, такая свежая, радостная, в светлом дорогом костюме и с украшениями из зеленоватого, неизвестного мне камня, которые удивительно шли к ее глазам. Я еще говорил, как любил ее необыкновенные глаза! Это не глаза, а поэма об изумрудах, сияющих так, что непременно хочется упрятать их в шкатулку, хранить там и любоваться, когда жизнь покажется слишком тусклой. И вот она смотрела на меня этими глазами, и мне снова было только двадцать лет, и я любил снова и ту хрупкую ключицу, и каштановые волосы, и смуглый выпуклый живот. Я, естественно, сразу же потащил ее в свою спальню, где все кончилось слишком быстро, чтобы я успел сообразить, что даже не сказал ей «здравствуй».
Она тоже обвилась вокруг меня, как стебель гороха вокруг той палки, срубленной в лесу, которая уже не может расти дальше, а только держит этот стебель и тянет его вверх, чтобы он мог жить, и цвести, и дать плоды… Тогда я наконец от нее оторвался, мокрый, легкий, счастливый, и сказал то, что должен был сказать еще десять минут назад:
— Здравствуй, Люба. Давай начнем сначала.
— Это как?
— Пойдем вниз, выпьем чего-нибудь, потом включим музыку, поговорим, потом поднимемся в спальню…
— Хорошо, я согласна. Давай начнем все сначала.
Мы спустились вниз, я достал зеленый мятный ликер, который купил для нее, — она любит все сладкое и зеленое. Себе налил вина. Мы сели за стол и долго разговаривали, может быть, час или больше, а потом приехал ее муж. Прозрел наконец после пары лет наших тайных свиданий и рогов, которые давно уже должны были снести потолок в их тесной прихожей. И кто ему выдал место наших встреч, ума не приложу, но это уже не важно. Он вообще должен был находиться в рейсе, этот шоферюга, его никто не ждал, но почему-то уже приехал. Я, конечно, попытался выкрутиться, как джентльмен. Наболтал что- то про нашу совместную деятельность, направленную на издание моей книги. Он, естественно, не поверил, покрутил в руках стакан, сказал, что за рулем и что намерен окончательно забрать домой свою законную жену. Ха! Жену! Да даже его сына зовут Павлом! Вот идиот.
Иногда я его жалел: ну что он вцепился в эту женщину, баб, что ли, мало? Зачем вообще женился на ней, если Люба до конца своих дней будет принадлежать только одному божеству — мне. Не знаю уж, почему я взял этот злосчастный стакан, когда он уехал? Как будто не знал. Но выпил.
Снимите отпечатки с двух стаканов, что стоят на столе, — они там есть, вам так необходимы. Один — Любин, с зеленым ликером, — не надо трогать, она слишком любила меня, чтобы отравить, а даже если и отравила, то так мне и надо. Я дарю вашему следствию другой стакан — на нем следы тех рук, что сыпали яд, и ее муж не будет, думаю, отрицать сей факт, потому что действительно меня ненавидел. Я чувствовал эту его ненависть как что-то материальное, как камень, который повесили мне на шею, и рано или поздно он должен был потянуть на дно.
И вот я мертв, а он жив, но разница между нами небольшая. Хотите, я даже буду на суде его адвокатом? Надо только зачитать вслух: «Я, Павел Клишин, прощаю мужа моей любимой женщины за то, что она ему не досталась». Много этому глупому не давайте, а то свихнется от мыслей, которые ему не по зубам.
Счастливо провести расследование, а я пока остаюсь…
Весь ваш Павел Клишин».