хотя и с открытой форточкой, вовсе не пропускает воздух.
Доктор попросил меня показать язык и пощупал бугорки за ушами. Его утреннее веснушчатое лицо сияло весной.
— Зачем же, батенька мой, равняете себя с ними?
— Почему нет? Они сумасшедшие, и я сумасшедший. Но самый сумасшедший среди нас — это вы, Юрий Владимирович. И знаете почему? Вы всерьез рассчитываете, что все грязные дела сойдут вам с рук. Вот это я и называю безумием.
Доктор задумался:
— Вы по-прежнему считаете себя писателем?
— Да какая вам-то разница?
— Припомните, Михаил Ильич, вот эти приступы неадекватной агрессии, когда впервые начались? До или после лечения?
— Доктор, мы одни, — (сопалатники были на прогулке), — к чему эти кривляния? Мы оба прекрасно понимаем, чем вы тут занимаетесь. Я никого не виню. Конечно, вы могли бы мне помочь, но, вероятно, это не в ваших силах. Ведь так?
— Вы о чем?
— Знаете, чего мне хочется больше всего на свете?
— Чего, голубчик?
— Вышибить ваши гнилые, подлые мозги.
Юрий Владимирович нахмурился. Простодушная обида еще больше округлила его пухлые щеки. Этот человек был искренен, как светофор. Глядя на него, трудно было заподозрить его не то чтобы в злодейском умысле, а даже в неделикатности. Лишь в глубине невинных глаз таяла подозрительная слезинка, наводящая на худую мысль о том, что он и в самом деле не вполне отвечает за свои поступки.
— Курс, который мы провели, — наставительно он заметил, — иногда дает результаты не сразу. Надо подождать, понаблюдать. Случай у вас неординарный. Но, разумеется, если положительных сдвигов не будет, придется применять более активные средства.
Стерженек под сердцем хрупко шевельнулся.
— Юрий Владимирович, а что если нам поторговаться?
— О чем, батенька мой?
— Сколько вам заплатили? Сколько дал Трубецкой? Я переплачу втрое. У меня есть средства. Уверяю, в накладе не останетесь. И главное, никто не узнает. Устроим просто небольшой побег.
Наконец он разозлился, сунул сигарету в зубы.
— Михаил Ильич, вы же писатель! Значит, моральный человек. Как же вы можете предлагать такое врачу?
— Подумайте лучше о другом. Трубецкому, которого вы насуливаете мне в братья, убить человека все равно что муху прихлопнуть. Почему же он сам этого не сделал? Почему поручил вам? Зачем такие сложности? Подумайте!
— Все, что вы говорите, — бред параноика.
— А все, что вы делаете, — обыкновенная уголовщина.
На этом расстались, расставив все точки над «i». Возможно, я напрасно погорячился, возможно, ускорил приговор, но на душе как-то полегчало.
Кормили в этом заведении так, что лучше не бывает. Принцип был такой. Утром приносили обыкновенный (западный) завтрак — чай или кофе, масло, вареные яйца, джем, белые булочки. Всего вдоволь. Потом в течение дня мы сосали кулак. Зато вечером, около семи-восьми, подавали столько жратвы, что уму непостижимо. Двое санитаров вкатывали передвижной стол, на котором умещался обязательно бачок с чем-нибудь горячим — супом, борщом или солянкой, — а также груды всевозможных овощей, куски вареного и копченого мяса, сыр, колбасы, тушеная и жареная рыба, горы хлеба, какие-то салаты и еще Бог весть что, причем все навалено вперемешку, как если бы с богатого пиршественного стола собрали объедки и, прежде чем свалить в мусорный бак, подали нам. Аппетита у нас не было, вдобавок полноценно радоваться изобильной трапезе мешали два обстоятельства.
Первое: пахан. Он сразу завел такой порядок, что выбор блюда принадлежал ему. То есть, мы с Костей не имели права ни к чему прикоснуться без его разрешения. Он все подряд обнюхивал, кое-что пробовал на зубок, пыхтел, бросая на нас злобные взгляды, и наконец выбирал что-нибудь одно, к примеру, связку бананов с полуободранной кожурой, тыкал пальцем и грозно предупреждал:
— Это — только мне! Кто тронет — замочу!
Но после этого иногда перестраивался, приглядывал себе что-нибудь другое и вполне мог вырвать кусок прямо изо рта. Костя, страдающий суицидальным синдромом, воспринимал это как должное, у меня же хамское поведение пахана вызывало раздражение, хотя, разумеется, препираться с безумным я не собирался.
Второе. На ужин — или обед? — нам отпускали ровно пятнадцать минут, из которых добрую половину куражился пахан. По истечении контрольного времени дверь распахивалась, в палату влетали санитары-разносчики и, гогоча, забирали все, что мы не успели съесть, при этом отпускали каждому из нас по две-три сочных плюхи. В первый же вечер я неловко (замедленность движений) отклонился, и ржущий санитар, махнув кулаком, как кувалдой, разворотил мне сразу три коронки на нижней челюсти.
После