холодной тишины.
— Она шутит над тобой? Тычет пальцем? Хихикает?
— Да…
— Но ты ее хочешь, — настаивал голос. — Так ведь?
— Да…
— Ты ее получишь. Я знаю.
В этом голосе было что-то успокаивающее. Где-то вдалеке Дад слышал серебряные колокольчики. Тихие, сладкие голоса… белые лица… и лицо Рути Крокетт среди них. Он уже видел ее, обхватившую руками груди так, что они просвечивали сквозь шерстяной свитер, словно белые полушария, шепчущую: «Поцелуй их, Дад… возьми их… раздави…»
Он как будто тонул. Тонул в бездонных глазах ночного гостя.
И когда тот подошел ближе, Дад понял все и не испугался, и когда пришла боль, она показалась ему сладкой, как серебряный звон, как чистая и глубокая вода.
Рука его дрожала, и не сумев схватить бутылку, уронила ее на ковер, и она лежала там, проливая драгоценную жидкость на зеленый ворс.
— Дерьмо! — выругался отец Дональд Каллагэн и нагнулся за бутылкой, пока из нее не вылилось все. На самом деле пролилось не так уж много. Он опять поставил бутылку на стол, подальше от края, и поплелся на кухню за тряпкой. Нельзя допустить, чтобы мисс Кэрлесс нашла у него на ковре пятно виски. Было невыносимо видеть ее жалостливое лицо по утрам, когда он мучился от…
«Да-да, от похмелья».
От похмелья, уж скажи правду хотя бы себе.
Он нашел какое-то чистящее средство под названием «О-ап» (похоже на возглас старого пьяницы, опрокидывающего очередную рюмку) и вернулся с ним в комнату. Он почти не шатался. Почти.
Каллагэну уже исполнилось пятьдесят три. Седые волосы, голубые ирландские глаза (теперь чуточку покрасневшие), тонкий рот, все еще твердый подбородок. Иногда по утрам, глядя в зеркало, он думал, что в шестьдесят ему можно будет оставить сан и отправиться в Голливуд играть там Спенсера Трэси.
— Отец Фланагэн, где вы, когда вы нам нужны? — пробормотал он, глядя на пятно. Он прочел инструкцию на бутылке и щедро полил ковер средством О-ап. Это место немедленно побелело и начало шипеть. Каллагэн поглядел на это с некоторой тревогой и опять заглянул в инструкцию.
— Пятно жидкости, — прочитал он вслух звучным голосом, так восхищающим его прихожан после тягучих, вызывающих зубную боль, речей отца Хьюма, — полностью рассасывается за 7-10 минут.
Он посмотрел в окно, выходящее на Элм-стрит и фасад церкви святого Андрея.
Да-да, вот и я. В воскресный вечер снова пьяный.
«Помилуй меня, Боже, ибо я грешен».
Если ходить медленно и попытаться работать (долгими, одинокими вечерами отец Каллагэн работал над записками, над книгой о католичестве в Новой Англии, но ему все чаще казалось, что он никогда ее не напишет. Практически эта книга и его пьянство начались в одно время — «Бытие, 1, 1»: «Вначале было виски, и отец Каллагэн сказал „Да будут записки“), то опьянение не так уж и заметно. Можно даже заставить руки не дрожать».
«Хоть бы ты подождал денек после исповеди».
На часах 23.30. В окне он видел полную темноту, освещаемую только фонарем возле церкви. Сейчас там, наверно, танцует Фред Астор в высокой шляпе и белых туфлях.
Он прислонился лбом к холодному стеклу, чувствуя приятную прохладу.
«Я пьян, и я паршивый священник».
С закрытыми глазами он представлял темноту исповедальни, слышал тайны многих сердец, которые открывались ему, чувствовал запах потертого бархата и пота и… вкус виски.
«Помилуй меня, Боже…»
(Я сломал машину моего брата, я побил жену, я подглядывал в окошко миссис Сойер, когда она была раздета, я лгал, я обманывал, я имел грешные мысли, все это я, я, я.)
«…ибо я грешен».
Он открыл глаза и не увидел никакого Фреда Астора. Город спал. Кроме…
Он пригляделся. Да, там горел свет.
Он подумал о девчушке Боуи — или нет, Макдугалл, — взволнованным голосом говорящей, что она бьет своего ребенка, и, когда он спросил, как часто, она принялась лихорадочно подсчитывать в уме: дюжина, две, три? Он крестил ее ребенка. Рэндалл Фратус Макдугалл. Маленькое пищащее существо. Ему хотелось протянуть руки за занавеску и так сдавить ей шею, чтобы она завопила. Твое наказание — шесть земных поклонов и хороший пинок в задницу. Иди и не греши больше.
— Тьфу, — сказал он.
Но не это тревожило его, когда он думал об исповеди. Машина церкви медленно крутилась, претворяя все мелкие грешки и грешочки в одну бесконечную, возносящуюся к небесам симфонию зла — зла, которое церковь, наконец, стала связывать с социальными условиями. Но в исповедальне незримо, словно запах бархата, присутствовало и другое зло — бездумное, бессмысленное, которое он не мог простить. Удар по лицу ребенка; шина, проколотая перочинным ножиком;