дыра, он присел над своим дорожным саквояжем, открыл его и принялся доставать оттуда разнообразные странные предметы, набор коих смотрелся бы гораздо уместнее в гримерной провинциального актера, чем в номере захудалого придорожного трактира.
Когда через полчаса пан Кшиштоф снова посмотрелся в зеркало, его было не узнать. Из глубины темного стекла на него смотрело совершенно незнакомое ему лицо в обрамлении светлых, завитых по последней моде кудрей. Под прямым носом вновь топорщились подстриженные по последней кавалерийской моде усы, теперь уже не черные, а золотистые, как спелая пшеница; аккуратные бакенбарды спускались до середины скул, выгодно оттеняя загар. На Огинском был надет блестящий красный доломан гвардейского гусара, на потемневших золотых шнурах которого, побрякивая при каждом его движении, висели ордена. Для полноты картины пан Кшиштоф закрыл свой левый глаз черною кожаной повязкой, которая не только придала ему вид раненного в сражении героя, но и крепко прихватила елозивший по бритой макушке белокурый парик.
Прицепив к поясу тяжелую саблю в потертых и поцарапанных, имевших очень бывалый и воинственный вид ножнах, пан Кшиштоф в последний раз критически оглядел результат своих усилий и удовлетворенно кивнул. В таком виде его не узнала бы не только родная мать, которой он не видел уже двадцать лет, но даже и маршал Мюрат, с которым пан Кшиштоф распрощался чуть более недели назад.
Покончив с преображением, Огинский закурил еще одну сигару, подошел, звякая шпорами, к стоявшему у стола креслу с засаленной полосатой обивкой и упал в него, бренча амуницией. Торчавшая в зубах у лихого лейб-гусара толстая сигара дурно гармонировала с его роскошной формой; к шитому золотом красному доломану и исчерченным вензелями синим рейтузам подошла бы трубка. Пан Кшиштоф об этом знал, и сигара, которую он теперь курил, была последней перед его возвращением в ставку Мюрата. До тех пор Огинский решил довольствоваться трубкой: столь невинная вещь, как приверженность к хорошей сигаре, могла при несчастливом стечении обстоятельств выдать его с головой.
Откинувшись всем корпусом на спинку кресла, поджав одну ногу и вытянув другую, картинно опершись локтем на эфес сабли, пан Кшиштоф неторопливо курил. Глаза его были закрыты как бы от усталости или скуки, но, приглядевшись к нему в эти минуты, можно было заметить под опущенными веками непрерывное суетливое движение: глазные яблоки пана Кшиштофа сами собой бегали из стороны в сторону, и он даже не пытался заставить их остановиться. Ему сейчас было не до того, как ведут себя его глаза: опустившись в кресло и прекратив совершать осмысленные, целенаправленные действия, Огинский очутился целиком во власти дурных предчувствий и страха.
Да-с, пан Кшиштоф боялся. Неотступный, выматывающий душу, изнурительный страх в течение всей последней недели служил постоянным фоном для всего, что Огинский думал, делал и говорил. Все остальные эмоции и переживания казались лишь легкой рябью на свинцовой поверхности страха; все они были окрашены страхом, пропитаны им насквозь, от него происходили и им же заканчивались. Страх поселился в душе пана Кшиштофа в тот самый миг, когда Мюрат уведомил его о цели предстоящей поездки, с присущей ему великолепной небрежностью назвав имя княжны Вязмитиновой. На берегу озера страх многократно усилился, почти превратившись в панику, но причиной этого страха была не столько княжна, сколько сама страна, в коей княжна обитала, — огромная, равнодушная, лениво сглотнувшая великую армию французов, как удав глотает беспомощного кролика. Пан Кшиштоф вдоволь помотался по просторам этой страны; повсюду здесь были люди, которые его знали и помнили, и встреча с любым из них могла закончиться для Огинского самым плачевным образом. Княжна Вязмитинова была страшным противником, но страна… О, страна была страшнее целого батальона таких княжон, и с того момента, как пан Кшиштоф переступил границу, он не переставал бояться даже во сне.
Впрочем, все сказанное вовсе не означает, что пан Кшиштоф Огинский был ни на что не способен. С малолетства страх и ненависть были движущими силами его натуры, как у иных людей любовь и доблесть. Огинский умел жить со своим страхом; сплошь и рядом он даже умел им управлять, а при надлежащем обращении из страха можно извлечь даже больше пользы, чем из самой беззаветной доблести.
Посасывая сигару, пан Кшиштоф ждал наступления темноты и, чтобы скоротать время, лениво размышлял о многих вещах сразу. С презрительной усмешкой вспоминал он о своей жене — не первой и, наверное, не последней из глупых баб, которые пытались заарканить этого прожженного авантюриста. Да, княжна Ольга Аполлоновна Зеленская, с