Воскресший, или Полтора года в аду

Роман известного русского писателя повествует о тяжёлой судьбе маньяка-убийцы. Зарубленный наёмными киллерами, он полтора года проводит на том свете. И всё же главному герою удаётся воскреснуть. Но он не обретает покоя – воскресшего преследуют власти и мафиозные структуры.

Авторы: Петухов Юрий Дмитриевич

Стоимость: 100.00

не бывает! Труп, твою мать! Полежал в гробу малость, передохнул, понежился, сволочь, а теперь покорчись, подергайся, покричи, подонок! Теперь тебе уже не сдохнуть. Все, попался!»
И только он последнее словечко прошипел в ухо, трясина надо мною разошлась, да так, что глаза пришлось зажмурить — не от света белого, а от огненной пляски, от мельтешения кровавого. Будто вихрем в водовороте все закружилось. А посреди, наверху — все та же стерва, зарезанная мною! Висит, паскудина, на цепях, скалится, кровавые пузыри пускает, а изо всех дыр, что я ей ножичком проковырял там, в Гаграх, на ночном пляже, сочится красная кровушка.
— Не мучь меня! Отпусти! — заорал я тогда. — Сколько ж мучиться можно?! Прости-и.
А она молчит и скалится. А потом рука вдруг вытянулась, будто не из кожи и костей, не из мяса, а из пластилина, и меня за горло! Сдавила так, что позвонки шейные хрустнули — и дерг! Вытянула из трясины. Медленно эдак поднесла она меня будто цыпленка какого к самому лицу, осклабилась жутко, прошипела чего-то… а сама другую руку из кольца цепного выпростала, пальцы скрючила. И начали у нее на пальцах вырастать когти — как бритвы! как ножи стальные! Я потом только сообразил, еле допер, что каждый ее коготок был точной копией того перышка, которым я ее, суку, щекотал на белом песочке в Гаграх. А она и не спешила, то сожмет руку, то разожмет, а когти-ножики клацают, звенят. Медленно-медленно поднесла она свою ручонку к животу моему, и еще медленнее начала давить. Пять ножей в брюхо мое вонзились! Заскрежетал я зубами от боли. Но знал уже — пощады не будет. И привиделось мне в багряном бредовом дурмане лицо — бледное, будто восковое, с русой бородой и усами, будто неживое лицо. Только глаза на нем горели двумя серыми бездонными огнищами. Священник вспомнился. Тот, что в мой последний денек на белом свете поглядел на меня в церквухе так, будто уже и не на живого глядел, а на покойника. От взгляда этого до того на душе стало пусто, что и боль откатилась куда-то далеко-далеко. И скрежет зубовный смолк — только сами осколки зубов изо рта посыпались. Глаза мои кровью заливает, пять ножей-когтей то в брюхо, то в грудь, то в бока впиваются… а перед взором сквозь марево жуткое два лица: убитой и попа. Эта гадина скалится, хохочет беззвучно, рожи корчит, изгиляется, плюет мне в лицо, а поп молчит себе и глядит, страшно глядит, отрешенно… Только покойнице вдруг меня ножами ширять прискучило, она другую себе забаву выдумала: принялась меня в кроваво-гнойном болоте топить — то пихнет в жижу с головой, так, что дрянь всякая в рот влазит, а из ушей выпирает, то вытащит, когда уже круги перед глазами черные. Но ведь знает, что не убить меня, не искалечить, знает, но мучит, издевается… Когда последний раз вытянула меня, опять взвыл о пощаде, голову вверх задрал — нету покойницы! Вместо нее страшенная всклокоченная птица щерится, крылами бьет. Глаза скосил — на горле то не рука вовсе, а когтистая птичья лапа. Этого еще не хватало! Какая-то безмозглая тварь в перьях — и та сильнее меня, и та сейчас терзать примется! Меня! Человека разумного!
— Сгинь, гнида! — заорал я не своим голосом. — Сгинь чертово отродье!
А она меня клювом по башке. А потом подкинула вверх метров на сто, так, что я о каменный свод всем телом как слизняк шмякнулся… Полетел я вниз, в гнойное болото. Но не долетел, эта тварюга меня у самой поверхности ухватила когтищами за череп — чуть голова не оторвалась. Заклекотала, заухала как филин — смеялась небось! А чего ей не смеяться-то, она наверху, она масть держит. А я дерьмо в проруби! Хуже того. Глаза опять скосил, только вверх — гляжу, свод куда-то пропал, хоть ты лети в темень, хоть виси дохляком… Только мне думать было недосуг. Гадина подтянула меня к клювищу своему. И принялась щипать, рвать, теребить… А потом одну ногу вырвала — вниз сплюнула, другую — тоже вниз, руки пообрывала — все в проклятое болото полетело. От боли света белого не вижу, ору как резанный. А она рвет себе. А у меня новые руки отрастают, новые ноги… А она рвет — и вниз, вниз. Сквозь кровавые слезы поглядел я в болото — а из него мои руки торчат, и ноги торчат, и все больше их, и шевелятся они, извиваются. А потом тянуться стали вверх. Тянутся, будто там, внизу, под трясиной люди какие-то о помощи просят, руки тянут в отчаяньи — жуть. И все больше их — сотни, тысячи, миллионы! И все вдруг подниматься стали, все ко мне! Вот- вот схватят! Вот-вот вниз потянут! А пальцы алчно так сжимаются и разжимаются, ухватиться хотят, да пока не за что… И только я думал, что сейчас они доберутся до меня, зацапают, как птица проклятая крыльями черными взмахнула опять — и вверх пошла. Даже терзать забыла. Ввысь взмыла и меня от ручищ загребущих спасла — все они внизу в болоте копошащимися червями остались. И болото совсем маленьким сделалось