Роман известного русского писателя повествует о тяжёлой судьбе маньяка-убийцы. Зарубленный наёмными киллерами, он полтора года проводит на том свете. И всё же главному герою удаётся воскреснуть. Но он не обретает покоя – воскресшего преследуют власти и мафиозные структуры.
Авторы: Петухов Юрий Дмитриевич
два раза прошелся. А на мертвяка пузатого и внимания не обращали, хотя сырости он понаделал — полкровати в кровище его поганой.
— Ладно, кончай и ее! — прохрипел бритый.
А нож не отдал. Пришлось душить стерву. Она мне всю рожу мою разбитую и опухшую в лоскуты изодрала когтями, чуть зенки не выдавила. Но придушил я ее, не впервой! Бросил в ноги пузатому. Жду!
— Вот так, дорогой ты наш, — вдруг как-то по-свойски, душевно на ухо мне пропел бритый, — плохого человечка мы наказали, а париться тебе придется. Но не боись, недолго будешь париться-то, тебя быстрехонько спровадят со свету. А ну дай лапы!
Он, сука, ухватил меня своими железными ручищами в перчатках за мои руки, разжал кулаки — да пошел ко всему прислонять ладонями и пальцами, все стены, мебель заставил облапать, все стаканы передержать, вот тогда и выпить дал — пей не хочу! А там было чего попить.
— Этого куда? — спросил, помню кудлатый.
А сам старика дохлого под стол бросил, пнул ногой.
Потом и сторожка приволокли — тоже бросили. Потом бритый ухватил меня за остатки волос, за затылок, голову задрал и пузырь водяры в глотку влил, и потом еще пузырь… тут и вырубился я.
А очухался, когда в комнате ментов куча была, когда уже поздно было. И до того мне погано сделалось, хоть вой. Я и завыл, за разбитую голову обеими руками ухватился, на пол повалился, зубами скрежещу, вою, головой об доски половые бьюсь! Не легчает! Не легчает, стерва! Эх, жизнь проклятущая!
А ментяра мне рожу носком сапога приподымает — эдак нежненько, легонько, в глаза глядит и улыбается:
— Ты, ублюдок, под психа не коси тут! Видали таких!
Руки мне заломали, накостыляли для порядку, в «воронок» бросили. Там еще добавили. Только мне уж все одно было — не жилец я! Не жилец! И поплыли перед глазами, как будто изнутри, все зарезанные и задушенные мною, пристреленные и утопленные, прибитые и придавленные. И все заглядывают эдак в глаза, будто тот ментяра, все улыбаются. Но молчат! А что им языками трепать — и так все ясненько. Больше побоев меня эти лица измотали! Ненавижу всех их, всех их, сучар, ненавижу! И вроде бы понимаю, что это им меня ненавидеть надо, а не мне, ведь я их порешил, а все равно ненавижу, будто они меня убивали, будто они мне жизнь переехали, сволочи проклятущие! И про ребятишек этих шустреньких и умненьких позабыл. Гнусно и горько мне! Худо!!!
Из машины выбросили, как мешок с падалью! И пошла-поехала писать контора, закрутилась казенная шестерня, завертелась. На допросах били, мордовали. В камере били, мордовали. По старым ранам, по побитому! Изверги! Ироды! Твари поганые!
Месяц измывались.
А потом опять следователь вызвал, закурить, гад, дал. Усадил, глядит — прямо в душу. И тоже улыбается.
— Ну, чего, друг сердешный, может, хватит? — спрашивает.
— Чего хватит?
— Зажился ты, говорю. Может, хватит, может, пора? Куда уже, и так перебрал…
— Это суд определит, — отвечаю эдак вежливо, а сам уже скумекал.
— Чего нам с тобой суда ждать? — улыбается следователь. — На судах, сам знаешь, всякие неожиданности случаются — вдруг кто на кого из невинных покажет или заявит чего-нибудь?! Зачем усложнять-то все? И так ясно — ты всех порешил. Тебе и ответ держать. Давай-ка я тебя, друг сердешный, при попытке к бегству пристрелю, чего тебе мучиться?
И пистолет достает. И все с улыбочками.
— Погоди, погоди, — говорю ему, чего ты меня разыгрываешь, ты советская власть или с теми повязан, а? — Спросил. И испугался сам, все понял. Ну зачем я его подковыриваю? Заслезил, замолил. — Молчать буду! Гадом сдохну, но молчать буду. Дай пожить чуток! Ведь и так шлепнут! Дай пожить, начальник!
А он еще шире лыбится.
— Ладно, друг сердешный, не буду тебя стрелять. — И пистолет в стол убирает. — Не буду. Лучше пускай тебя в камере порешат. Так надежнее.
— За что?! Беспредел ведь, начальник?! Давай по закону, по справедливости?!
Он улыбается, по-доброму, отечески.
— Сейчас новое веяние — бороться со всякой бюрократической канителью, усек? Вот мы и поборемся! Вот мы и без канители тебя оприходуем — и в дело припишем так, и прикроем, понял, а то ведь ты, придурок, за собою потянешь хороших ребят.
— Не потяну! Гадом буду, не потяну!
— Не потянешь, говоришь? — он вдруг улыбаться перестал. — Ладно. Хорошо. Из стола три папки огромных достал. Тут вот еще три твоих дельца: изнасилование, ограбление сбербанка с тремя трупами, квартирка с пятью мертвяками…
— Не мое, начальник, не мое, точняк!
— Как не твое? Твое! — разулыбался опять, гад, сволочь поганая. Дело мне шьет, сразу три, лыбится. — Ты какой-то глуповатый мужичок, друг мой сердешный, я ж тебе толково поясняю — твои дела, твои. Не понял? Нам ведь