В антологию вошли раритетные произведения западных писателей второй половины XIX — первых десятилетий XX века. Среди авторов читатель найдет как громкие и знаменитые, так и малоизвестные имена.
Авторы: Твен Марк, Несбит Эдит, Рафаэль Сабатини, Конан Дойл Артур Игнатиус, Артур Шницлер, Ренар Морис, Буте Фредерик, Фоменко Михаил, Глин Элинор, Ваттерле Е., Бриссет Нелли, Фальк Анри, дАст Р., Гильд И., Контамин-Латур Патрис, Гуд Том, Габеленц Георг фон дер
своих фантазий!
— Фантазий? Каких?
— Ну, конечно же, фантазий! Я, по крайней мере, не вижу во всем этим ничего необыкновенного и необъяснимого. Рассуди сам. Андреа интересовалась тобой и твоей судьбой, принимала в тебе живое и искреннее участие, — словом, была для тебя идеальным другом; но она не любила тебя, — то есть не любила настолько, чтобы стать из чуткого и сочувствующего друга твоей женой. Что же тут необычайного? И зачем искать объяснения такой простой вещи в области сверхчувственного? Ты впадаешь в свое старое заблуждение, милый друг.
— Как ты презрительно говоришь о заблуждениях… Но без них мы никогда не познали бы никакой истины. Чтобы найти свет, мы должны погружаться во мрак. Но ты, прежде всего, не дослушал до конца. Поверь мне, я добросовестно старался вникнуть во все, происходившее вокруг меня, — в то, что мне, против воли, приходилось переживать чуть не ежедневно и ощущать, никогда не протянув руки за этим.
— Что же это было, по-твоему?
— Это были видимые и незримые, ощутимые и неуловимые нити, исходившие от Андреа и привязывавшие меня к ней. Вот тебе пример, один из многих. Я всегда знал, где и когда могу встретить ее, — как будто чувствовал, когда она выходит из дома. Какая-то странная, чуткая настороженность обостряла все мои чувства — и в то же время я как будто не выходил из состояния грез, державших мою душу в вечной радостной тревоге. В такие мгновения я ничем больше не в состоянии был заняться, ни на чем больше не мог сосредоточить мысли; Андреа овладевала всей моей душой.
Не подходя к окну, я видел, как она заворачивала за угол улицы и поднимала глаза на окна моего дома, — я чувствовал это так отчетливо, как будто камни и известь, и обои стен приобретали вдруг свойство проводимости, как металлическая пластина проводит электрический ток. Сидя в многолюдном обществе, я чувствовал вдруг всем телом легкое прикосновение ее пальцев, — когда она снаружи бралась рукой за ручку двери.
Когда мы говорили одни, я знал заранее, что она сейчас скажет. Она часто смеялась над тем, как я «считывал» слова с ее губ, — но иногда это пугало ее; мне кажется, ей от этого было всегда не по себе, По крайней мере, мне вспоминается, что, даже засмеявшись, она вдруг умолкала и на время притихала в раздумье.
Таким образом, я в буквальном смысле слова жил одной жизнью с ней, — и только одного я не предугадал: что она оттолкнет и оставит меня. Нет, — вернее, я угадывал и это, только верить не хотел и уверял себя, что ошибаюсь в этом.
Могло быть и так, — потому что с тех пор, как мы все трое случайно встретились на берегу моря, и ты каждый день проводил с нами, — нити, протягивавшиеся от нее ко мне, как будто вдруг, странно и непонятно, ослабели. Каким-то образом, — один Бог знает, как и почему — ток, исходивший от нее и передававшийся моей душе, вдруг прервался или пошел в другом направлении от того, что ты стал между нами.
Да, да… — поспешил Головин прибавить, видя, что Пиркгаммер удивленно подался вперед, — я знаю сам и сам твердо уверен, что ты не виноват в этой перемене ничем.
Ты часто старался подтянуть меня, заставить меня ободриться, — тебе казалось, что я переутомлен и нездоров. Но дело было не в этом; я страдал от душевного разрыва, я чувствовал себя несчастным от того, что свет снова померк для меня с отказом Андреа стать моей женой. Быть может, было бы лучше и достойнее мужчины — положить, так или иначе, конец этому состоянию? Нет, для меня это значило вырвать сердце из груди. Нельзя сжечь корабль, на котором плывешь. И я остался.
Это было безумие! Теперь я знаю, что побудило ее к бегству. Я, я сам это сделал! Я сам прогнал ее своими неотступными мольбами, своей болезненной впечатлительностью. Быть может, она и боялась…
Головин умолк, видимо, снова углубившись в свои думы, и не замечал, с какой тревогой и участием наблюдал за ним Пиркгаммер. Понурая, сгорбившаяся фигура друга, эти глаза, так странно блуждающие в пространстве, это осунувшееся лицо и непрерывные нервные движения рук начинали просто пугать его.
Он решил не давать ему больше говорить и, взяв его за плечо, мягко сказал:
— Оставим это на сегодня, — взгляни лучше, как ярко солнце золотит крышу Капитолия! Это надо будет написать. Таких тонов мне еще ни разу не случалось видеть.
Но Головин даже не повел головой и, по-прежнему глядя неподвижным взглядом в лиловую глубину неба, снова заговорил как будто про себя:
— Мы воображаем, что все, все знаем, — но мы не знаем ничего, совершенно ничего! Какими истинами мы владеем? Что можем мы понять в другом, когда не понимаем себя самих? Что-то совершается внутри нас и куда-то стремится, но в то же время это и вне нас, — и вся наша жизнь кажется порой рядом бессмысленных