не должны нравиться людям, тем не менее находят своих сторонников. Если принять эту гипотезу, не останется никаких доводов у того, кто захочет порассуждать о странности вкусов, и самое разумное для него — хранить молчание. Людовик XI находил счастье в слезах, которые он заставлял проливать французов, как Тит — в благодеяниях, которыми он докучал римлянам. Так по какому праву требуют, чтобы я предпочла один вид счастья другому? Разве оба эти человека были неправы или несправедливы?
— Насчет справедливости, разумеется, нет! Есть единственная справедливость — делать добро.
— А что ты называешь добром? Прошу тебя, докажи мне, что больше добра в том, чтобы дать кому-нибудь сто луидоров, нежели отнять их у него. Зачем мне стараться ради счастья других? Как, если отбросить в сторону предрассудки, ты можешь убедить меня, что я поступаю лучше, когда забочусь о других, чем заботясь только о себе? Всякий принцип универсальной морали — чистая химера: нет истинной морали, кроме морали относительной, только последняя касается нас. Преступления мне доставляют радость — я их принимаю; я ненавижу добродетель — я от нее бегу; я бы полюбила ее, быть может, если бы получала от нее хоть какое-то удовольствие. Ах, Жюстина, стань такой же развратной, как я: она неблагодарна, та богиня, которой ты служишь, она никогда не вознаградит тебя за жертвы, которых требует, и ты будешь боготворить ее всю твою жизнь, не получая ничего взамен.
— Но если то, что вы делаете, есть добро, мадам, почему люди за это преследуют вас?
— Люди преследуют то, что им вредит: они давят змею, которая их кусает, но из этого факта не следует аргументов против существования рептилий. Законы эгоистичны — мы тоже должны быть такими; они служат обществу, но интересы общества не имеют ничего общего с нашими, и когда мы утоляем свои страсти, мы по отдельности делаем то, что они делают сообща, вся разница только в результатах.
Иногда к беседам присоединялся д’Эстерваль, тогда они принимали более торжественную форму. Аморальный по принципам и по темпераменту, безбожник по наклонностям и философским взглядам, д’Эстерваль обрушивался на все предрассудки, не оставляя несчастной Жюстине никакой возможности защищаться. Когда он начинал выговаривать ей за ее каждодневные прегрешения, речь его была примерно такой:
— Дитя мое, сущность мира — это движение, однако движения не может быть без разрушения, следовательно, разрушение есть необходимый закон природы: тот, кто больше всего разрушает и тем самым сообщает природе самый сильный толчок, тот лучше всего служит ее законам. Эта праматерь всех людей дала им равное право на любые поступки. В естественном порядке каждому позволено делать все, что ему понравится, и каждый волен свободно владеть, пользоваться и наслаждаться всем, что находит того достойным. Полезность вот принцип правоты: достаточно человеку возжелать какую-то вещь, чтобы констатировать для себя ее необходимость, и коль скоро эта вещь ему необходима или просто приятна, она будет справедлива. Единственное, что нам грозит за наш поступок, — это столь же законная возможность того, что кто-то другой совершит точно такой же, против нас. «Справедливость или несправедливость всякого суждения, — говорит Гоббс, — зависит только от суждения того, кто его совершает, и это обстоятельство отрицает осуждение и оправдывает его». Единственная причина всех наших ошибок вытекает из того, что мы принимаем за законы природы нечто, связанное с обычаями или предрассудками человечества. Ничто на свете не оскорбляет природу, человечество более раздражительно — оно страдает почти ежеминутно, но что значат эти обиды! Нарушить людские законы — это все равно, что оскорбить призрака. Разве я дал свое согласие участвовать в этом человечестве? Зачем тогда я должен подчиняться законам, которые отталкивают моя совесть и мой разум?
Тогда Жюстина возносила перед д’Эстервалем точность наших восприятий и, опираясь на столь шаткий фундамент, пыталась ошибочно вывести из него естественность религиозной системы.
— Я допускаю, — парировал хозяин, — что наши органы восприятия, более тонкие, чем у животных, заставили нас поверить в существование Бога и в бессмертие души. Поэтому мы и восклицаем: «Что еще лучше доказывает истинность всех этих вещей, чем необходимость принять их!» Но именно здесь и заключается софизм. Совершенно справедливо, что своеобразная организация, полученная нами от природы, вынуждает нас создать эти химеры и утешаться ими, но этим не доказывается существование предмета религиозного культа: человек был бы счастливейшим из смертных, если бы из его потребности в какой-нибудь иллюзии еще недостаточно, чтобы какая-то вещь сделалась реальной,